Но теперь дон Фермин уже не слушал его или делал вид, что не слушает. Он все смотрел на него, и Амбросио словно отражался у него в зрачках и видел себя в них, понимаете? Кета кивнула, и вдруг дон Фермин торопливо допил свой стакан и поднялся: я устал, дон Кайо, пора и честь знать. Кайо Бермудес тогда тоже встал.
— Амбросио вас отвезет, дон Фермин, — позевывая в кулак, сказал он. — До утра мне машина не понадобится.
— Ах, значит, он не просто все знал, — задвигалась на кровати Кета. — Ну, конечно, конечно. Значит, он все и подстроил.
— Не знаю, — вдруг резко приподнявшись и повернувшись, оборвал ее Амбросио. Минуту он смотрел на нее, потом снова повалился на спину. — Не знаю, знал ли он, подстроил ли. А хотелось бы. Он говорил, что тоже не знает. А вы?
— Теперь знает, вот и все, что мне известно, — засмеялась Кета. — Но ни полоумная, ни я никогда не могли из него слова вытянуть, добиться правды. Он в таких делах — могила.
— Не знаю, — повторил Амбросио. Голос его стал отдаленным и гулким, словно шел со дна колодца, а потом зазвучал слабо и тревожно. — И он не знает. Иногда говорит, конечно, Кайо все подстроил, а иногда: нет, может быть, и нет. Я много раз видел дона Кайо, и никогда он не дал понять, что знает.
— Ты совсем рехнулся, — сказала Кета. — Разумеется, теперь он знает. Да и кто теперь не знает?
Он проводил их до ворот, сказал Амбросио «завтра в десять», протянул руку дону Фермину и через сад вернулся в дом. Светало, по небу уже бегали голубые лучики, и постовые на углу пробормотали «добрый вечер» охрипшими от курева и бессонной ночи голосами.
— И тут тоже странно вышло, — шептал Амбросио. — Он сел не назад, как полагается, а рядом со мной. Я что-то заподозрил, но все же до конца поверить не мог. Не мог я его в этом заподозрить. Такой человек.
— Такой человек, — с отвращением передразнила Кета и повернулась к нему: — Почему же ты таким холуем уродился?
— Я подумал было: это он чтобы, значит, дружелюбие свое показать, — шептал Амбросио. — Там он с тобой себя вел как с равным, думал я, и здесь — тоже. Подумал, стих такой на него нашел, решил поближе к народу быть. Нет, сам не знаю, что я тогда думал.
— Да, — сказал, не глядя на него и аккуратно прихлопнув дверцу, дон Фермин. — В Анкон.
— Я видел его лицо, и был он такой же, как всегда, — нарядный такой, приличный, — жалобно сказал Амбросио. — Я заволновался, понимаете? В Анкон?
— Да, в Анкон, — кивнул дон Фермин, глядя в окно на светлеющее по краю небо. — Бензину хватит?
— А я ведь знал, где он живет, возил его однажды из министерства дона Кайо, — продолжал жаловаться Амбросио. — Дал газ, и уже на проспекте Бразилии решился все-таки спросить: вы разве не в Мирафлорес, дон? Не домой?
— Нет, в Анкон, — сказал дон Фермин; он смотрел теперь прямо перед собой, но через минуту повернулся, посмотрел на него, и его прямо как подменили, понимаете? — Уж не боишься ли ты ехать со мною в Анкон? Боишься, что с тобой на шоссе что-нибудь случится?
— И засмеялся, — прошептал Амбросио. — И я тоже хотел было засмеяться, но ничего у меня не вышло. Не смог я. Очень волновался, понимаете?
На этот раз Кета не засмеялась: она перевернулась на бок, подперев голову, и смотрела на него. Он все так же неподвижно лежал на спине и больше не курил, и рука его мертво покоилась на ее голом колене. Пронесся автомобиль, залаяла собака. Амбросио закрыл глаза и дышал так, что раздувались ноздри. Медленно поднималась и опадала его грудь.
— И это было с тобой в первый раз? — сказал Кета. — До этого — никогда ничего?
— Да, мне было страшно, — пожаловался он. — Поднялся по проспекту Бразилии, свернул на Альфонса-Угарте, потом на Пуэнте-дель-Эхерсито, и оба мы молчали. Да, в первый раз. На улицах ни души не было. На шоссе пришлось включить дальний свет: туман. Я так волновался, что все прибавлял скорость, прибавлял. Вдруг увидел, что держу девяносто, потом сто. Понимаете? Но, однако, все же не стукнулся.
— Уже фонари погасили, — отвлеклась на миг Кета и спросила: — И что почувствовал?
— Но не стукнулся, не стукнулся, — повторил он с яростью, сжимая ее колено. — Почувствовал, что вдруг очнулся, почувствовал, что… но успел затормозить.
Машина, пронзительно визжа тормозами, словно впереди внезапно возник нахальный грузовик, или осел, или дерево, или человек, пошла юзом, ее раскрутило на мокром шоссе, но на обочину все же не выбросило. Амбросио, весь дрожа, сбросил газ, и едва не перевернувшаяся машина со страшным скрежетом вновь стала на все четыре колеса.
— Думаете, когда нас волчком крутило, он убрал руку? — жалобно-раздумчивым тоном сказал Амбросио. — Нет. Продолжал держать ее там, там.
— Кто тебе велел останавливаться? — раздался голос дона Фермина. — Я же сказал: в Анкон.
— А рука была там… — прошептал Амбросио. — Я ни о чем не мог думать, и снова рванул. Не знаю почему. Не знаю, понимаете? И опять на спидометре девяносто, сто. А он меня не отпускал. Держал руку там.
— Он тебя раскусил с первого взгляда, — пожала плечами Кета. — Он только глянул — и сразу понял, что из тебя можно веревки вить. Только не надо с тобой по-хорошему, и тогда ты сделаешь все, что скажут.
— Я думал: сейчас, сейчас стукнемся и все равно жал и жал на газ, — задыхаясь, жаловался Амбросио. — Жал и жал, понимаете?
— Он понял, что ты умираешь от страха, — сухо, безжалостно сказала Кета. — Что ты ничего не сделаешь, а он с тобой сделает все, что захочет.
— Сейчас вмажемся, сейчас, — задыхался Амбросио. — А педаль не отпускал. Да, я боялся. Понимаете?
— Ты боялся, потому что ты холуй по натуре, — брезгливо сказала Кета. — Потому что он — белый, а ты — нет, потому что он богатый, а ты — нет. Потому что ты привык, чтоб об тебя ноги вытирали.
— Ни о чем больше думать не мог, — горячо зашептал Амбросио. — Если не отпустит, стукнемся. А он так и не убрал руку, понимаете? До самого Анкона.
Амбросио вернулся от дона Иларио, и Амалия уже по одному его виду сообразила, что дело плохо. Спрашивать ни о чем не стала. Он прошел мимо нее молча, даже не взглянул в ее сторону, сел в огородике на продавленный стул, снял башмаки, закурил, злобно чиркнув спичкой, и уставился на траву убийственным взглядом.
— В тот раз не было ни пива, ни закусочки, — говорит Амбросио. — Я вошел, и он сразу дал понять, что я лопух.
Он рубанул себя ребром ладони по затылку, а потом приставил указательный палец к виску: кх-х, Амбросио. Но при этом щекастое его лицо улыбалось, а выпученные, все на свете повидавшие глаза, тоже улыбались. Он обмахивался газетой: дела, негр, хуже некуда, сплошной прогар. Гробы почти не покупают, а последние месяца два он из своего кармана выложил денежки за аренду помещения, жалованье придурку приказчику и то, что причиталось плотникам, вот счета. Амбросио проглядел их, ничего, Амалия, не понимая, и сел у стола: какие скверные новости, дон Иларио.
— Новости отвратительные, — согласился он. — Дела в Пукальпе до того плохи, что людям и помереть-то не на что.
— Вот что я вам скажу, дон Иларио, — помолчав минутку и со всей почтительностью сказал ему Амбросио. — Наверно, вы правы. Наверно, через некоторое время дело наше начнет приносить доход.
— Всенепременно начнет, — сказал ему дон Иларио. — Терпение, друг мой. Терпение и труд все перетрут.
— Но у меня денег совсем не стало, а жена второго ждет, — продолжал Амбросио. — Так что и хотел бы потерпеть, да не могу.
Еще шире разъехались щеки дона Иларио от удивленной улыбки: одной рукой он все обмахивался газетой, а другой ковырял свой зуб. Что такое двое детей, Амбросио, бери с него пример, меньше дюжины не заводи.
— Так что я желаю оставить «Безгрешную душу» вам в полное владение, — стал объяснять ему Амбросио. — Верните мне мою долю. Буду сам на себя, дон, работать. Может, больше повезет.
И тут, Амалия, он начал смеяться своим кудахтающим смехом, и Амбросио замолчал, словно бы для того, чтобы собраться с мыслями и начать крушить все вокруг: и траву, и деревья, и Амалиту-Ортенсию, и небо над головой. Он не смеялся. Смотрел, как дон Иларио колышется на стуле, торопливо обмахиваясь газеткой, и ждал сосредоточенно и серьезно, когда тот отсмеется.