— Чтобы не терять времени, сам и ответь, — сказал Эктор.

— И если нет, но все же решится объявить забастовку, — продолжал Очоа, — чем тогда будет это выступление, я спрашиваю. — Будет ли тогда это выступление провокацией? — Я спрашиваю: да или нет, — и со всей ответственностью отвечаю: да!

— Вот в самый разгар таких дискуссий я вдруг сознавал, что никогда не стану настоящим революционером, истинным солдатом партии, — сказал Сантьяго. — Совершенно неожиданно мне становилось тошно, дурно, тоскливо, появлялось ощущение, что я бездарно трачу время.

— Романтический юнец не любил дебатов, — сказал Карлитос. — Ему хотелось эпохальных событий, хотелось бросать бомбы, стрелять, штурмовать казармы. Перечитал ты романов, Савалита.

— Я знаю, тебе не хочется отстаивать забастовку, — сказала Аида. — Можешь успокоиться: апристы — против, а без них Федерация отклонит наше предложение.

— Вот бы кто-нибудь изобрел таблетки или свечки от сомнений, — говорит Сантьяго. — Представь, Амбросио, как было бы замечательно: принял, запил водичкой или засунул в задницу — и готово: верую!

Он вскинул руку и заговорил, не дожидаясь, пока Сальдивар предоставит ему слово: забастовка сплотит Центры, закалит делегатов, и низовые ячейки поддержат идею — разве они не выразили свое доверие уже тем, что выбрали их в Федерацию?

— Точно так я исповедовался по четвергам, перед причастием, — сказал Сантьяго. — Потому ли мне снились голые женщины, что я хотел, чтобы они мне приснились, или потому, что так хотел дьявол, а я не смог победить его? Навязывал ли он их мне или я сам вызывал их?

— Нет, ты не прав, из тебя получился бы революционер, — сказал Карлитос. — Если бы мне пришлось отстаивать чуждые мне идеи, я бы ничего членораздельного не смог бы сказать — мычал бы только или сопел.

— Что ты делаешь в «Кронике», Карлитос? — сказал Сантьяго. — Чем мы с тобой занимаемся каждый божий день?

Сантос Виверо поднял руку, с кротким нетерпением пережидая выкрики, и, прежде чем начать, закрыл глаза, прокашлялся, как бы разрешая последние сомнения.

— В последнюю минуту все переигралось, — сказал Сантьяго. — Нам казалось, что апристы против забастовки и, значит, ее не будет. А если бы ее не было, я бы, наверно, не служил в «Кронике».

Мне кажется, товарищи, что задачей текущего момента является не университетская реформа, а борьба против диктатуры. А для того, чтобы действенно отстаивать гражданские свободы, требовать амнистии для политзаключенных и высланных, легализации партий, надо, товарищи, крепить союз рабочих и студентов или, как сказал великий философ, работников умственного и физического труда.

— Еще раз процитируешь Айю де ла Торре, — я прочту тебе весь «Коммунистический манифест», — сказал Вашингтон. — Он у меня под рукой.

— Знаешь, Савалита, ты мне напоминаешь старую проститутку, вздыхающую о погибшей молодости, — сказал Карлитос. — Мы и здесь с тобой расходимся. Я выбрасываю из головы все, что было со мной раньше, и уверен, что самое важное случится завтра. А ты с восемнадцати лет вроде и не живешь вообще.

— Перестань, не перебивай его, — прошипел Эктор. — Он же поддерживает забастовку.

А забастовка может стать отличной возможностью, ибо товарищи транспортники доказали свое мужество и решимость, а их профсоюз не кастрирован желтыми. Напоминаю, что делегаты должны не слепо следовать за низовыми ячейками, а, наоборот, вести их за собой, прокладывать им курс, побуждать их к действию, тормошить, товарищи, тормошить и будоражить.

— После речи Виверо снова заговорили апристы, потом — опять мы. — сказал Сантьяго. — Наконец пришли к соглашению, покинули бильярдную, и в ту же ночь Федерация объявила забастовку солидарности с трамвайщиками. Ровно через десять дней меня арестовали, Карлитос.

— Это было твое боевое крещение, — сказал Карлитос. — Точнее, не крещение, а соборование.

IX

— Значит, лучше б тебе было дома сидеть, в Пукальпу не ездить, — говорит Сантьяго.

— Лучше было бы, — говорит Амбросио. — Да кто ж знал?!

Верно говорит, дело говорит, закричал Трифульсио. По площади прокатилось вялое рукоплескание, два-три голоса гаркнули «ура!» и «да здравствует!». Стоя у ступенек трибуны, Трифульсио глядел на толпу — рябь ходила по ней, как по морю во время дождя. Ладони у него горели, но он продолжал хлопать.

— Первое: кто тебя послал к колумбийскому посольству кричать «Да здравствует АПРА!»? — сказал Лудовико. — Второе: назови сообщников. Третье: где они? Ну, Тринидад Лопес, живо, живо!

— Да, кстати, — говорит Сантьяго. — Почему ты все-таки сбежал?

— Садитесь, Ланда, — сказал дон Фермин. — Мы и так уж настоялись сегодня на мессе. Садитесь, дон Эмилио.

— Надоело на других горб ломать, — говорит Амбросио. — Дай, думаю, попробую на себя поработать.

Он выкрикивал то «Да-здравствует-дон-Эмилио-Аревало!», то «Слава-генералу-Одрии!», то «Аре-ва-ло-Од-ри-я!». С трибуны ему незаметно махали, шипели сквозь зубы: сколько раз было говорено — ораторов не прерывать, но Трифульсио не слушался: первым начинал рукоплескать, последним останавливался.

— Ей-богу, это не пластрон, а удавка какая-то, — сказал сенатор Ланда. — Замучили вы меня этикетом. Какого дьявола? Я — сельский житель.

— Ну, Тринидад Лопес, отвечай, — сказал Иполито. — Кто и где? Ну, отвечай, не томи.

— А я думал, папа тебя рассчитал, — говорит Сантьяго.

— Теперь я знаю, Фермин, почему он не согласился представлять в сенате Лиму, — сказал Аревало. — Чтоб не носить фрак и котелок.

— Боже упаси, — говорит Амбросио. — Он как раз хотел, чтоб я остался, просил меня. Это вы спутали, ниньо.

Время от времени он склонялся над перилами, вскидывал руки над головой — «ура Эмилио Аревало!» — и первым рычал «р-р-а-а!» — «ура генералу Одрии!» — и снова издавал громоподобный рык.

— Парламент хорош для тех, кому делать нечего, — сказал дон Фермин. — Для вас, землевладельцев.

— Не серди меня, Тринидад Лопес, не доводи до крайности, — сказал Иполито. — Готово, довел.

— Я впутался во все это лишь потому, что президент настоял, чтобы я баллотировался по округу Чиклайо, — сказал сенатор Ланда. — В чем горько раскаиваюсь. Кто хозяйством-то будет заниматься? Да еще манишка окаянная.

— Откуда ты узнал о смерти старика? — говорит Сантьяго.

— Пожалуйста, не придуривайся, — сказал дон Фермин. — Став сенатором, ты помолодел лет на десять. А уж выборы — это не выборы, а одно удовольствие. Жаловаться тебе не приходится.

— Из газеты узнал, — говорил Амбросио. — Ох, как я по нем горевал. Папа ваш, дон Фермин, он великий человек был.

Площадь теперь гудела и рокотала, пела и выкрикивала здравицы. Но грянувший из рупоров, установленных на крыше мэрии, на колокольне, в кронах пальм, с перекрестка, голос дона Эмилио Аревало заглушил все звуки. Даже в Скиту Блаженной умудрился Трифульсио приладить громкоговоритель.

— Ну-ну, не преувеличивай, — сказал сенатор Аревало. — Ланде было легко: он баллотировался один. А в моем департаменте было два мандата, и победа обошлась мне ни много ни мало — в полмиллиона.

— Вот видишь, как нехорошо: рассердил Иполито и получил, — сказал Лудовико. — Отвечай, кто они, где скрываются. Отвечай, Тринидад, пока опять не попало.

— Разве я виноват, что по второму списку в Чиклайо шли апристы? — засмеялся сенатор Ланда. — Спрашивать надо с Избирательной комиссии, а не с меня.

Ну где ж флаги-то? — выпучив от изумления глаза, спросил вдруг Трифульсио. Его собственный скатан и спрятан под рубашку, и он выдернул его и вскинул над головой, с вызовом показав толпе. Над соломенными шляпами, над газетными треуголками, которые многие смастерили, спасаясь от зноя, взметнулось несколько флажков. Да где ж остальные, зачем тогда и приходить-то было, чего они их прячут? Замолчи, негр, цыкнул на него тот, главный, все идет как должно. Но Трифульсио не унимался: пить-то пили, а про флажки забыли. Оставь их в покое, отвечал главный, все нормально. А Трифульсио ему: ну до чего ж неблагодарные твари, дон!