Чем он так его раздражал? Лоснящейся физиономией, поросячьими глазками, льстивыми улыбочками? Или этим запахом — запахом стукача: смешанным ароматом доносов, публичного дома, потных подмышек, недолеченного триппера? Нет. Но чем же тогда? Лосано сидел в кресле и методично раскладывал на столике листки и тетради. Он взял карандаш, сигареты, сел напротив.
— Ну, как себя ведет Лудовико? — улыбнулся, подавшись всем телом вперед, Лосано. — Вы им довольны, дон Кайо?
— Мне очень некогда, — был ответ. — Постарайтесь покороче.
— Разумеется, разумеется, дон Кайо. — Голос старой потаскухи, голос отставного сводника. — Слушаю вас, дон Кайо.
— Профсоюз строительных рабочих. — Он прикурил, глядя, как короткопалые руки роются в стопке бумаг. — Результат выборов.
— Все прошло гладко, за список Эспиносы проголосовало подавляющее большинство, — сказал Лосано, улыбаясь от уха до уха. — Сенатор Парра предложил создать новый профсоюз, и предложение было встречено овацией.
— Сколько человек проголосовало за другой список?
— Двадцать четыре человека против двухсот с лишним. — Лосано пренебрежительно махнул рукой, скривился. — Капля в море.
— Я надеюсь, вы не всех противников Эспиносы пересажали?
— Нет, взяли только двенадцать человек — самых заядлых. Они призывали голосовать за список Браво. Опасности не представляют.
— Можете начать их выпускать мелкими партиями. Сначала апристов, потом остальных. Их соперничество нам на руку.
— Слушаюсь, дон Кайо, — сказал Лосано и, помолчав, с гордостью добавил: — Сами прочтете, что в газетах пишут: выборы прошли без всяких эксцессов, в обстановке торжества демократии.
Нет, дон, он-то никогда в кадрах не был, нигде не числился. Время от времени только, когда дон Кайо уезжал, поступал в распоряжение сеньора Лосано, работал с его людьми. Что за работа? Да разная работа, дон, всего понемножку. Первый раз надо было пошарить по кварталам. Знакомьтесь, сказал тогда сеньор Лосано, это вот — Лудовико, это Амбросио. Пожали друг другу руки, сеньор Лосано все им объяснил, а потом они решили посидеть немного в пивной на проспекте Боливии. Трудное ли предстояло дело? Нет, Лудовико говорил, раз плюнуть. А Амбросио у нас новенький? — Нет, он вообще-то шофер, его прикомандировали.
— Ты сеньора Бермудеса возишь? — так и расплылся Лудовико. — Дай я тебя поцелую.
Короче говоря, они быстро спелись. Лудовико рассказывал уморительные истории про своего напарника Иполито — полного выродка и кретина, а Амбросио смеялся от души. А теперь дона Кайо возит этот самый Лудовико, а Иполито ходит у него в помощниках. Ладно. Когда смеркалось, отправились они, Амбросио за рулем, но довольно скоро завязли в грязи. Вылезли, потопали на своих двоих, увязая чуть не по колено, отгоняя тучи москитов, и, поспрашивав прохожих, добрались до дома того, кого искали. Открыла им какая-то толстая бабища, похожая на китаянку, открыла и уставилась с подозрением. Нельзя ли видеть сеньора Каланчу? Тут он и сам вышел на свет — тоже толстенький, босиком, в исподней рубашке.
— Вы будете тут за главного? — спросил его тогда Лудовико.
— Ну, раз не вы и не ваш товарищ, то, наверно, я. Больше вроде некому, — отвечал он им, дон, и глядел так снисходительно.
— У нас к вам разговор неотложный, — сказал Амбросио. — Выйдем, если не против.
Тот смотрел на них, смотрел, потом говорит, заходите, мол, в дом, вот и поговорим. Нет, надо с глазу на глаз, тут дело такое. Ладно, говорит, как угодно, говорит. Вышли на пустырь, он впереди, Амбросио и Лудовико за ним.
— Хотим вас предостеречь, — сказал Лудовико. — Для вашей же пользы. Опасную штуку вы затеяли.
— Я вас не понимаю, — слабым таким голосом заговорил.
Лудовико тогда вытащил сигареты, угостил его и огоньку дал.
— Вы зачем это, дон, людям советуете, чтоб 27 октября не ходили на демонстрацию на Пласа-де-Армас? — сказал Амбросио.
— А еще неуважительно отзываетесь о личности генерала Одрии, — сказал Лудовико. — Что ж это вы, а?
— Да кто это меня оклеветал, — тот так и взвился, но тут же скис. — Вы из полиции, что ли? Очень приятно.
— Были б из полиции, по-другому бы с тобой разговаривали, — сказал Лудовико.
— Да когда же я ругал правительство и президента? — стал возмущаться Каланча. — Наш квартал и назван-то в честь революции 27 октября.
— А зачем все-таки подбивали людей не ходить на демонстрацию? — сказал Амбросио.
— Рано или поздно все становится известно, — сказал Лудовико. — Вот тебя в полиции взяли на заметку как подрывной элемент.
— Да это поклеп, клевета, да чтоб я когда-нибудь… — завопил он как в театре, дон, — дайте я все вам объясню.
— Ну, объясняй, — сказал Лудовико. — Смышленый человек всегда объясниться сумеет.
И он им рассказал душещипательную историю, дон. Здешние жители только недавно спустились с гор, из сьерры, многие и по-испански-то не говорят, стали жить на этом пустыре, вреда от них никому не было, а когда 27 октября произошла революция Одрии, назвали свой поселочек в честь этой даты, чтоб их всех не замели, и они очень, очень благодарны генералу, что не велел их сгонять с земли. Здешние — не в пример им — так он им вкручивал, дон, — и ему, — люди совсем бедные, образования никакого, а его выбрали председателем Ассоциации, потому что он родом с побережья и грамотный.
— Ну, и дальше что? — сказал тогда ему Лудовико. — На жалость бьешь? Не выйдет, Каланча.
— Если мы будем соваться в политику, а власть, не дай бог, переменится, нас всех пересажают, а потом погонят отсюда, — объяснял Каланча. — Понимаете?
— Вот насчет того, что «власть переменится», это и есть, по-моему, самый подрыв основ, — сказал Лудовико. — Как ты считаешь, Амбросио?
— Тот прямо подпрыгнул, выронил изо рта сигарету, стал ее подбирать, а Амбросио ему: да брось ее, возьми вот другую.
— Да неужели ж я хочу, чтоб генерал Одрия ушел, по мне пусть остается хоть до скончания века, — и перекрестился, поцеловав палец. — Но ведь все под богом ходим, умрет Одрия, придет его враг и скажет: «Ага, эти из квартала 27 октября ходили на демонстрации. Гнать их в шею!» Нас и погонят.
— Ты так далеко не загадывай, — сказал ему Лудовико. — Видно будет. Готовь лучше свой квартал к празднику.
И похлопал его по плечу, и под руку взял по-дружески: добром тебя прошу, Каланча. Да, сеньор, конечно, сеньор.
— В шесть за вами приедут автобусы, — сказал Лудовико. — Собери всех: и стариков, и женщин, и ребятишек. Вас и назад доставят. Потом можешь организовать гулянку. Выпить дадут бесплатно. Понял, Каланча? Договорились?
Все понял, обо всем договорились, закивал тот, а Лудовико еще сунул ему две кредитки по фунту: за беспокойство — прости, мол, что не дали тебе обед переварить — а тот стал кланяться и благодарить.
Сеньорита Кета являлась каждый божий день — обычно после обеда. Она была самая ближайшая, самая закадычная хозяйкина подруга, и тоже красивая, хоть и не такая, как сеньора Ортенсия, и совсем в другом роде: носила брюки, узкие блузочки с большим вырезом, разноцветные тюрбаны. Иногда они садились в ее белый автомобильчик и укатывали куда-то до ночи. А если дома сидели, то беспрерывно звонили по телефону — развлекались, и от их хохота весь дом ходуном ходил, а Амалия с Карлотой подбегали в буфетную послушать. Они накрывали микрофон платочком, скребли ноготком по трубке, меняли голос. Если подходил мужчина, они ему говорили: ты, мол, очень хорош собой, я от тебя без ума, а ты на меня и не взглянешь, приходи ко мне вечерком, я подруга твоей жены. А если трубку брала женщина, тогда так: муж тебе изменяет с твоей родной сестрой, а по мне с ума сходит, но ты не бойся, отбивать не стану, у него вся спина в прыщах, а сегодня в пять у него свиданьице в «Гвоздике», а с кем — сама знаешь. Поначалу Амалию мутило от таких шуточек и розыгрышей, а потом они ее стали забавлять, и смеялась она до упаду. У хозяйки все подружки — артистки, говорила Карлота, на радио выступают или в разных там кабаре. Все молоденькие — и сеньорита Люси, — бойкие, — и сеньорита Карминча, — все на высоченных каблуках, а ту, кого хозяйка называла Китаянкой, была из трио «Бим-Бам-Бом». А однажды Карлота, понизив голос, сказал ей по секрету, что хозяйка раньше тоже была артистка, она у нее в спальне нашла альбом, она там на фотографиях в платьях до полу, а вырез чуть не до пояса, все наружу. Амалия обшарила и шкаф, и гардероб, и подзеркальник, но альбома не нашла. Но, наверно, так оно и было — чем сеньора Ортенсия не артистка? все при ней, и даже голос есть. Они слышали, как она пела, когда в ванне мылась, а иногда, видя, что она в духе, просили ее, чтоб спела «Дорожку», или «Ночь любви», или «Красные розы» — одно удовольствие было ее слушать. А когда собирались гости, ее и просить не надо было: ставила пластинку, вылетала на середину комнаты, схватив стакан или какую-нибудь куколку — вместо микрофона, значит, — и начинала, а гости хлопали ей потом как сумасшедшие. Видишь, шептала Карлота Амалии, значит, правда артистка была.