— Текстильщики, — сказал он. — Вчера там весьма бурно обсуждали их жалобы. Сегодня предприниматели сообщили в министерство, что создалась угроза забастовки. Подоплека всего этого дела — политическая.
— Простите, дон Кайо, все не совсем так, — сказал Лосано. — Вы ведь знаете, профсоюз текстильщиков — осиное гнездо апристов. Поэтому мы его вычистили на совесть. Теперь там абсолютно надежные люди. Перейра, их генеральный секретарь, оказывает нам полное содействие.
— Сегодня же переговорите с ним, — прервал он. — Скажите, чтоб не вздумали привести угрозу в исполнение. Не те времена, чтоб устраивать забастовки. Пусть постараются уладить вопрос через министерство.
— Разрешите, дон Кайо? Вот тут все изложено. — Лосано, изогнувшись, проворно выхватил из стопки лист бумаги. — Это не более чем угроза. Политический жест, предназначенный не столько припугнуть хозяев, сколько укрепить свой авторитет в глазах рабочих. Нынешнее руководство профсоюза встречает сильное сопротивление, а эта акция поможет…
— Прибавка к жалованью, которую предложило министерство, своевременна и обоснованна, — сказал он. — Пусть Перейра воздействует на своих, эту тяжбу надо кончать. Она обостряет положение и облегчает агитацию.
— Перейра считает, что если министерство примет хотя бы один пункт их требований, он мог бы…
— Передайте Перейре, что ему платят деньги, чтобы он делал то, что ему говорят, — сказал он. — Его поставили туда, чтоб он сглаживал острые углы и облегчал, а не затруднял нам работу. Министерство склонило предпринимателей к некоторым уступкам, профсоюз должен их принять. Передайте Перейре, что в течение сорока восьми часов вопрос должен быть улажен.
— Хорошо, дон Кайо, — сказал Лосано, — будет исполнено, дон Кайо.
Однако через два дня, дон, Лосано просто-таки взбесился, потому что сукин сын Каланча не пришел на собрание руководителей, а до 27 оставалось три дня, и если его подопечные не явятся на митинг, площадь Армас будет полупустой, а это никуда не годится. Надо было сразу с ними договориться, он оказался не промах, посулите ему пятьсот солей. Он их обвел, дон, вокруг пальца, такой на вид смиренник, а вон как выступил. Ну, опять сели в свой грузовичок, поехали, приехали, вломились без стука. Каланча со своей китаянкой ужинали при свече, а вокруг хныкало человек десять ребятишек.
— Пойдем-ка с нами, дон, — сказал Амбросио, — надо потолковать.
Китаянка схватила было палку, а Лудовико рассмеялся. Каланча обозвал ее нехорошими словами, вырвал у нее палку — вы уж ее, дуру, извините, простите за это представление — ей-богу, дон. Вышел с ними. В тот день был он в одних брюках, и шибало от него перегаром. Чуть отошли, Лудовико развернулся и врезал ему по уху, а Амбросио — по другому, но не сильно, а так, чтобы задать тон разговору. А тот ведь что вытворил, дон: бряк наземь и кричит: не убивайте меня! Это недоразумение!
— Ах ты, паскуда! — сказал Лудовико. — Сейчас у тебя вместо рожи недоразумение будет.
— Почему, дон, не сделали, что обещали? — сказал Амбросио.
— Почему не пришел на собрание, когда Иполито утрясал вопрос с автобусами? — сказал Лудовико.
— Да вы посмотрите на меня, я ж вон желтый весь! — заплакал тот. — У меня ж такие приступы бывают, что я в лежку лежу, головы не поднять. Завтра пойду, завтра все и утрясем.
— Если здешние не явятся на манифестацию, пеняй на себя, — сказал Амбросио.
— Сядешь, — сказал Лудовико. — Сядешь как политический, а это, брат, не шутки.
Ну, он пообещал, поклялся памятью матери, а Лудовико снова врезал ему, и Амбросио тоже, но на этот раз — покрепче.
— Это тебе на пользу пойдет, — сказал Лудовико. — Для тебя же стараемся, не хотим, чтоб загремел.
— Последний шанс тебе даем, — сказал Амбросио.
Ну, он опять стал нам клясться, божиться, только не бейте меня, говорит.
— Если приведешь всех своих горцев на площадь и все пройдет хорошо, получишь триста солей, Каланча, — сказал Лудовико. — Вот и выбирай, что тебе больше по вкусу: триста солей — или в каталажку?
— Не нужно мне никаких денег! — До чего ж пакостный тип, скажу вам, дон, оказался. — Для генерала Одрии все сделаю!
Ну, ушли, а он вдогонку все клялся и обещал. Как ты думаешь, Амбросио, не подведет? И не подвел ведь, дон: назавтра Иполито привез им флажки, и Каланча встречал его вместе со всеми своими помощниками, и при нем же поговорил с жителями, и вообще вел себя как нельзя лучше.
Хозяйка, сеньора Ортенсия, была ростом повыше Амалии, но пониже сеньориты Кеты, волосы до того черные, что даже в синеву отливали, а кожа белая-белая, словно никогда солнца не видела, глаза зеленые, губы красные, и она их то и дело покусывала ровными своими зубками очень кокетливо. Сколько ей лет, интересно? За тридцать, говорила Карлота, а Амалия считала, что не больше двадцать пяти. От талии вверх — ничего особенного, но зато вниз — крутой такой изгиб. Плечики пряменькие, назад откинуты, груди торчком, а талия — как у девочки. Но бедра — с ума сойти, прямо сердечком: сначала широкие, а потом плавно так сужаются, все уже, уже, а лодыжки совсем тоненькие, и сами ножки — тоже как у ребенка. И ручки тоже. А ногти — длинные и того же цвета, что и помада на губах. Когда ходила в брючках и в блузке, все — напрогляд. А платья шила с глубокими вырезами: плечи голые, спина голая и грудь до половины тоже голая. Когда садилась, закидывала ногу на ногу, подол вздергивался много выше колена, и Карлота с Амалией, затаясь в буфетной, кудахтали, обсуждая, как шарят гости глазами за вырезом и под юбкой у хозяйки. Дряхлые старики, седые и лысые — чего только они не придумывали, чтоб заглянуть куда не следует: кто поставит на ковер, а потом поднимет стакан с виски, кто наклонится пепел стряхнуть. А она нисколько не сердилась, даже наоборот: усаживалась, откидывалась, играла ручками, перекидывала ножки. А хозяин совсем, что ль, не ревнует? — спрашивала Амалия у Карлоты: другой бы на его месте рассвирепел, глядя, что они только позволяют себе. А Карлота: чего ж ему ревновать? Она ведь ему не законная, а полюбовница. А все-таки странно: он, конечно, и немолодой, и некрасивый, но ведь не слепой же, не придурок какой, чтоб в полном спокойствии наблюдать, как его гости, уже поднабравшись и вроде бы в шутку, безбожно заигрывают с сеньорой Ортенсией. То в танце присосутся губами к шее, то прижмут, то погладят. А хозяйка только хохочет, как всегда, особо дерзкого хлопнет по руке, или толкнет на диван, или продолжает танцевать как ни в чем не бывало, предоставляя партнеру делать все, что тому заблагорассудится. Дон Кайо никогда не танцевал. Сидел в кресле со стаканом в руке, беседовал с гостями или смотрел своим водянистым взором на хозяйкины забавы. Однажды один гость — багроворожий такой — крикнул ему: дон Кайо, не отпустите ли вашу фею со мной на уик-энд? — а хозяин: сделайте одолжение, генерал, а хозяйка: чудно, вези меня в Паракас, я твоя! Амалия с Карлотой помирали со смеху, подсматривая и подслушивая все это бесстыдство, но не больно-то можно было разгуляться: либо Симула уж тут как тут и дверь запрет, либо появится сама хозяйка — глаза сверкают, щеки горят — и погонит спать. Но Амалия и из своей комнаты слышала смех, голоса, звон и подолгу лежала без сна и покоя, посмеиваясь чуть слышно. А уж наутро они с Карлотой работали за десятерых. Горы окурков, порожние бутылки, вся мебель сдвинута к стенам, на полу — битое стекло. Чистили, мыли, прибирали, чтоб хозяйка, спустившись, не сказала: «Боже, какой хлев!» В такие дни хозяин оставался ночевать. Уезжал он рано. Амалия из окна видела, как он, желтый, с набрякшими мешками под глазами, торопливо шел по двору, будил тех двоих, что всю ночь караулили его в машине — интересно, сколько ж им платят за такую каторжную работу? — и уезжал, и тотчас исчезали и двое, торчавшие на углу. В такие дни хозяйка поднималась очень поздно. У Симулы уже стояли наготове блюдо мидий с луковым соусом и чесноком, большой стакан ледяного пива. Хозяйка в халате, с опухшими, красными глазами спускалась, ела и возвращалась к себе, снова укладывалась в постель, а потом Амалия по звоночку приносила ей минеральную воду и «алька-зельтцер».